Неточные совпадения
Городничий (делая Бобчинскому укорительный знак, Хлестакову).Это-с ничего. Прошу покорнейше, пожалуйте! А слуге вашему я скажу, чтобы перенес чемодан. (Осипу.)Любезнейший, ты перенеси все ко мне,
к городничему, — тебе всякий покажет. Прошу покорнейше! (Пропускает вперед Хлестакова и следует за ним, но, оборотившись, говорит с укоризной Бобчинскому.)Уж и вы! не нашли
другого места
упасть! И растянулся, как черт знает что такое. (Уходит; за ним Бобчинский.)
И еще скажу: летопись сию преемственно слагали четыре архивариуса: Мишка Тряпичкин, да Мишка Тряпичкин
другой, да Митька Смирномордов, да я, смиренный Павлушка, Маслобойников сын. Причем единую имели опаску, дабы не
попали наши тетрадки
к г. Бартеневу и дабы не напечатал он их в своем «Архиве». А затем богу слава и разглагольствию моему конец.
На пятый день отправились обратно в Навозную слободу и по дороге вытоптали
другое озимое поле. Шли целый день и только
к вечеру, утомленные и проголодавшиеся, достигли слободы. Но там уже никого не застали. Жители, издали завидев приближающееся войско, разбежались, угнали весь скот и окопались в неприступной позиции. Пришлось брать с бою эту позицию, но так как порох был не настоящий, то, как ни
палили, никакого вреда, кроме нестерпимого смрада, сделать не могли.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который,
к счастию, успели потушить в самом начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась
к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и
пало оно не на кого
другого, а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать с пристрастием, но он, как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
— О, в этом мы уверены, что ты можешь не
спать и
другим не давать, — сказала Долли мужу с тою чуть заметною иронией, с которою она теперь почти всегда относилась
к своему мужу. — А по-моему, уж теперь пора…. Я пойду, я не ужинаю.
Француз
спал или притворялся, что
спит, прислонив голову
к спинке кресла, и потною рукой, лежавшею на колене, делал слабые движения, как будто ловя что-то. Алексей Александрович встал, хотел осторожно, но, зацепив за стол, подошел и положил свою руку в руку Француза. Степан Аркадьич встал тоже и, широко отворяя глава, желая разбудить себя, если он
спит, смотрел то на того, то на
другого. Всё это было наяву. Степан Аркадьич чувствовал, что у него в голове становится всё более и более нехорошо.
— На
другую сторону, — сказала она мужу, — он
спит всегда на той. Переложи его, неприятно звать слуг. Я не могу. А вы не можете? — обратилась она
к Марье Николаевне.
Степан Аркадьич срезал одного в тот самый момент, как он собирался начать свои зигзаги, и бекас комочком
упал в трясину. Облонский неторопливо повел за
другим, еще низом летевшим
к осоке, и вместе со звуком выстрела и этот бекас
упал; и видно было, как он выпрыгивал из скошенной осоки, биясь уцелевшим белым снизу крылом.
Из чего же я хлопочу? Из зависти
к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему он должен верить: «Мой
друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и
сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!»
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак;
другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным,
спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе
к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.
Кроме страсти
к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две
другие его характерические черты:
спать не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате лет десять жили люди.
Солнце сквозь окно блистало ему прямо в глаза, и мухи, которые вчера
спали спокойно на стенах и на потолке, все обратились
к нему: одна села ему на губу,
другая на ухо, третья норовила как бы усесться на самый глаз, ту же, которая имела неосторожность подсесть близко
к носовой ноздре, он потянул впросонках в самый нос, что заставило его крепко чихнуть, — обстоятельство, бывшее причиною его пробуждения.
И там же надписью печальной
Отца и матери, в слезах,
Почтил он прах патриархальный…
Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и
падут;
Другие им вослед идут…
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И
к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из мира вытеснят и нас!
Карл Иваныч одевался в
другой комнате, и через классную пронесли
к нему синий фрак и еще какие-то белые принадлежности. У двери, которая вела вниз, послышался голос одной из горничных бабушки; я вышел, чтобы узнать, что ей нужно. Она держала на руке туго накрахмаленную манишку и сказала мне, что она принесла ее для Карла Иваныча и что ночь не
спала для того, чтобы успеть вымыть ее ко времени. Я взялся передать манишку и спросил, встала ли бабушка.
Потом вновь пробился в кучу,
напал опять на сбитых с коней шляхтичей, одного убил, а
другому накинул аркан на шею, привязал
к седлу и поволок его по всему полю, снявши с него саблю с дорогою рукоятью и отвязавши от пояса целый черенок [Черенок — кошелек.] с червонцами.
Мужчины и женщины, дети впопыхах мчались
к берегу, кто в чем был; жители перекликались со двора в двор, наскакивали
друг на
друга, вопили и
падали; скоро у воды образовалась толпа, и в эту толпу стремительно вбежала Ассоль.
Он
спал необыкновенно долго и без снов. Настасья, вошедшая
к нему в десять часов на
другое утро, насилу дотолкалась его. Она принесла ему чаю и хлеба. Чай был опять спитой и опять в ее собственном чайнике.
И Катерина Ивановна не то что вывернула, а так и выхватила оба кармана, один за
другим наружу. Но из второго, правого, кармана вдруг выскочила бумажка и, описав в воздухе параболу,
упала к ногам Лужина. Это все видели; многие вскрикнули. Петр Петрович нагнулся, взял бумажку двумя пальцами с пола, поднял всем на вид и развернул. Это был сторублевый кредитный билет, сложенный в восьмую долю. Петр Петрович обвел кругом свою руку, показывая всем билет.
Соня
упала на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой
к иссохшей груди покойницы. Полечка припала
к ногам матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили один
другого обеими руками за плечики и, уставившись один в
другого глазами, вдруг вместе, разом, раскрыли рты и начали кричать. Оба еще были в костюмах: один в чалме,
другая в ермолке с страусовым пером.
Паратов. Это делает тебе честь, Робинзон. Но ты не по времени горд. Применяйся
к обстоятельствам, бедный
друг мой! Время просвещенных покровителей, время меценатов прошло; теперь торжество буржуазии, теперь искусство на вес золота ценится, в полном смысле наступает золотой век. Но, уж не взыщи, подчас и ваксой напоят, и в бочке с горы, для собственного удовольствия, прокатят — на какого Медичиса
нападешь. Не отлучайся, ты мне нужен будешь!
Но люди, стоявшие прямо против фронта, все-таки испугались, вся масса их опрокинулась глубоко назад, между ею и солдатами тотчас образовалось пространство шагов пять, гвардии унтер-офицер нерешительно поднял руку
к шапке и грузно повалился под ноги солдатам, рядом с ним
упало еще трое, из толпы тоже, один за
другим, вываливались люди.
— Из Брянска
попал в Тулу. Там есть серьезные ребята. А ну-ко, думаю, зайду
к Толстому? Зашел. Поспорили о евангельских мечах. Толстой сражался тем тупым мечом, который Христос приказал сунуть в ножны. А я — тем, о котором было сказано: «не мир, но меч», но против этого меча Толстой оказался неуязвим, как воздух. По отношению
к логике он весьма своенравен. Ну, не понравились мы
друг другу.
Люди
спят, мой
друг, пойдем в тенистый сад,
Люди
спят, одни лишь звезды
к нам глядят,
Да и те не видят нас среди ветвей
И не слышат, слышит только соловей.
— Тоже вот и Любаша: уж как ей хочется, чтобы всем было хорошо, что уж я не знаю как! Опять дома не ночевала, а намедни, прихожу я утром, будить ее — сидит в кресле,
спит, один башмак снят, а
другой и снять не успела, как сон ее свалил. Люди
к ней так и ходят, так и ходят, а женишка-то все нет да нет! Вчуже обидно, право: девушка сочная, как лимончик…
Лакей вдвинул в толпу стол,
к нему —
другой и, с ловкостью акробата подбросив
к ним стулья, начал ставить на стол бутылки, стаканы; кто-то подбил ему руку, и одна бутылка,
упав на стаканы, побила их.
«Тоже — «объясняющий господин», — подумал Клим, быстро подходя
к двери своего дома и оглядываясь. Когда он в столовой зажег свечу, то увидал жену: она, одетая,
спала на кушетке в гостиной, оскалив зубы, держась одной рукой за грудь, а
другою за голову.
Женщина стояла, опираясь одной рукой о стол, поглаживая
другой подбородок, горло, дергая коротенькую, толстую косу; лицо у нее — смуглое, пухленькое, девичье, глаза круглые, кошачьи; резко очерченные губы. Она повернулась спиною
к Лидии и, закинув руки за спину, оперлась ими о край стола, — казалось, что она
падает; груди и живот ее торчали выпукло, вызывающе, и Самгин отметил, что в этой позе есть что-то неестественное, неудобное и нарочное.
— По Арбатской площади шел прилично одетый человек и, подходя
к стае голубей, споткнулся,
упал; голуби разлетелись, подбежали люди, положили упавшего в пролетку извозчика; полицейский увез его, все разошлись, и снова прилетели голуби. Я видела это и подумала, что он вывихнул ногу, а на
другой день читаю в газете: скоропостижно скончался.
— А недавно, перед тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит
к другой и ее склюет. Я не
спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой, и так, знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
А
другой быстро, без всяких предварительных приготовлений, вскочит обеими ногами с своего ложа, как будто боясь потерять драгоценные минуты, схватит кружку с квасом и, подув на плавающих там мух, так, чтоб их отнесло
к другому краю, отчего мухи, до тех пор неподвижные, сильно начинают шевелиться, в надежде на улучшение своего положения, промочит горло и потом
падает опять на постель, как подстреленный.
И Ольга не справлялась, поднимет ли страстный
друг ее перчатку, если б она бросила ее в
пасть ко льву, бросится ли для нее в бездну, лишь бы она видела симптомы этой страсти, лишь бы он оставался верен идеалу мужчины, и притом мужчины, просыпающегося чрез нее
к жизни, лишь бы от луча ее взгляда, от ее улыбки горел огонь бодрости в нем и он не переставал бы видеть в ней цель жизни.
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо?
К чему я не
спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно
спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели
друг на
друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „
Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще
к характеристике
другого; — „
другой“… — тут он зевнул… — почти не
спит… „
другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „
другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Она не была похожа на утро, на которое постепенно
падают краски, огонь, которое потом превращается в день, как у
других, и пылает жарко, и все кипит, движется в ярком полудне, и потом все тише и тише, все бледнее, и все естественно и постепенно гаснет
к вечеру.
— Вот оно что! — с ужасом говорил он, вставая с постели и зажигая дрожащей рукой свечку. — Больше ничего тут нет и не было! Она готова была
к воспринятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно,
попал ошибкой…
Другой только явится — и она с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется… ужасно! Я похищаю чужое! Я — вор! Что я делаю, что я делаю? Как я ослеп! Боже мой!
И, вся полна негодованьем,
К ней мать идет и, с содроганьем
Схватив ей руку, говорит:
«Бесстыдный! старец нечестивый!
Возможно ль?.. нет, пока мы живы,
Нет! он греха не совершит.
Он, должный быть отцом и
другомНевинной крестницы своей…
Безумец! на закате дней
Он вздумал быть ее супругом».
Мария вздрогнула. Лицо
Покрыла бледность гробовая,
И, охладев, как неживая,
Упала дева на крыльцо.
К ногам злодея молча
пасть,
Как бессловесное созданье,
Царем быть отдану во власть
Врагу царя на поруганье,
Утратить жизнь — и с нею честь,
Друзей с собой на плаху весть,
Над гробом слышать их проклятья,
Ложась безвинным под топор,
Врага веселый встретить взор
И смерти кинуться в объятья,
Не завещая никому
Вражды
к злодею своему!..
Она теперь только поняла эту усилившуюся
к ней, после признания, нежность и ласки бабушки. Да, бабушка взяла ее неудобоносимое горе на свои старые плечи, стерла своей виной ее вину и не сочла последнюю за «потерю чести». Потеря чести! Эта справедливая, мудрая, нежнейшая женщина в мире, всех любящая, исполняющая так свято все свои обязанности, никого никогда не обидевшая, никого не обманувшая, всю жизнь отдавшая
другим, — эта всеми чтимая женщина «
пала, потеряла честь»!
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не могу, не умею.
Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы
спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю — но не могу оставаться и равнодушным
к вашему сну.
Райский почти не
спал целую ночь и на
другой день явился в кабинет бабушки с сухими и горячими глазами. День был ясный. Все собрались
к чаю. Вера весело поздоровалась с ним. Он лихорадочно пожал ей руку и пристально поглядел ей в глаза. Она — ничего, ясна и покойна…
— Великодушный
друг… «рыцарь»… — прошептала она и вздохнула с трудом, как от боли, и тут только заметив
другой букет на столе, назначенный Марфеньке, взяла его, машинально поднесла
к лицу, но букет выпал у ней из рук, и она сама
упала без чувств на ковер.
Я сидел как ошалелый. Ни с кем
другим никогда я бы не
упал до такого глупого разговора. Но тут какая-то сладостная жажда тянула вести его.
К тому же Ламберт был так глуп и подл, что стыдиться его нельзя было.
— Милостивый государь, я вас прошу, суйтесь с вашими восторгами
к кому
другому, а не ко мне, — резко закричал полковник. — Я с вами вместе свиней не
пас!
—
Друг мой, но ведь ты мог
попасть в серьезную историю: они могли стащить тебя
к мировому?
В Китае мятеж; в России готовятся
к войне с Турцией. Частных писем привезли всего два. Меня зовут в Шанхай: опять раздумье берет, опять нерешительность — да как, да что? Холод и лень одолели совсем, особенно холод, и лень тоже особенно. Вчера я
спал у капитана в каюте; у меня невозможно раздеться; я пишу, а
другую руку спрятал за жилет; ноги зябнут.
Едва станешь засыпать — во сне ведь
другая жизнь и, стало быть,
другие обстоятельства, — приснитесь вы, ваша гостиная или дача какая-нибудь; кругом знакомые лица; говоришь, слушаешь музыку: вдруг хаос — ваши лица искажаются в какие-то призраки; полуоткрываешь сонные глаза и видишь, не то во сне, не то наяву, половину вашего фортепиано и половину скамьи; на картине, вместо женщины с обнаженной спиной, очутился часовой; раздался внезапный треск, звон — очнешься — что такое? ничего: заскрипел трап, хлопнула дверь,
упал графин, или кто-нибудь вскакивает с постели и бранится, облитый водою, хлынувшей
к нему из полупортика прямо на тюфяк.
Хотя наш плавучий мир довольно велик, средств незаметно проводить время было у нас много, но все плавать да плавать! Сорок дней с лишком не видали мы берега. Самые бывалые и терпеливые из нас с гримасой смотрели на море, думая про себя: скоро ли что-нибудь
другое?
Друг на
друга почти не глядели, перестали заниматься, читать. Всякий знал, что подадут
к обеду, в котором часу тот или
другой ляжет
спать, даже нехотя заметишь, у кого сапог разорвался или панталоны выпачкались в смоле.
Вдруг из дверей явились, один за
другим, двенадцать слуг, по числу гостей; каждый нес обеими руками чашку с чаем, но без блюдечка. Подойдя
к гостю, слуга ловко
падал на колени, кланялся, ставил чашку на пол, за неимением столов и никакой мебели в комнатах, вставал, кланялся и уходил. Ужасно неловко было тянуться со стула
к полу в нашем платье. Я протягивал то одну, то
другую руку и насилу достал. Чай отличный, как желтый китайский. Он густ, крепок и ароматен, только без сахару.
Решились не допустить мачту
упасть и в помощь ослабевшим вантам «заложили сейтали» (веревки с блоками). Работа кипела, несмотря на то, что уж наступила ночь. Успокоились не прежде, как кончив ее. На
другой день стали вытягивать самые ванты.
К счастию, погода стихла и дала исполнить это, по возможности, хорошо. Сегодня мачта почти стоит твердо; но на всякий случай заносят пару лишних вант, чтоб новый крепкий ветер не застал врасплох.
Не раз содрогнешься, глядя на дикие громады гор без растительности, с ледяными вершинами, с лежащим во все лето снегом во впадинах, или на эти леса, которые растут тесно, как тростник, деревья жмутся
друг к другу, высасывают из земли скудные соки и
падают сами от избытка сил и недостатка почвы.